Начало здесь
Я долго не возвращался в дедов дом.
Кончилась зима, пришла суматошная слякотная городская весна, началось холодное чужое лето, я чувствовал, что кручусь в чужой жизни, затыкал какие-то непонятные ненужные дыры в существовании и лишь иногда, уже ночью, уже без сил вспоминал запах натопленного дома, тишину, какая может быть лишь за деревенским окном и чай, заваренный дедом Колясычем.
Пропал даже оборотник.
Пропал как-то странно, если, вообще, это слово к нему применимо. Один раз меня всё же вынесло на границу ветвей — всё там же, в районе Площади Революции. Место это для тех, кто хоть что-то чувствует, очень мощное, тут ощущается некий опорный столб, уходящий за пределы явного мира, связующий пространства и времена. И, вместе с тем, текучее, зыбкое, но не как болото, а как перекресток нескольких дорог, дрожащих в жарком летнем воздухе.
Иной раз это дрожание становится сильнее и я понимаю, что столб начинает подрагивать, и вместе с ним дрожат границы ветвей Яви. Краем глаза замечаю силуэты тех, кто идёт другими маршрутами и, вдруг, очень ясно я увидел перед собой оборотника — всё в той же куртке, в тех же растоптанных кроссовках. Он шёл как раз по границе подрагивания. Я хотел позвать его, открыл уже рот, но он что-то почуял сам, обернулся, помахал рукой — мол, вижу тебя, привет, и … исчез. Шагнул в сторону и растворился в тенях Исторического музея.
Я понял, что пора ехать в дедов дом и собирать себя заново. Вспоминать всё, что я научился подмечать, отзываться так, чтобы на душе потом не было пусто, словом, восполнять всё то, что расплескал за время жизни в городе.
И поразмыслить над тем, как это состояние жизни в собственной Яви сохранять в городе, да и, вообще, независимо от обстоятельств.
Тем временем июнь опомнился и сменил промозглую влажность на душную жару. Я просидел ночь, прижавшись лбом к окну вагона, утром на станции поймал попутку, которая довезла меня до поворота и исчезла, и сквозь густо пахнущее жаркими травами поле пошёл к деревне.
Двор мой зарос не травой даже, а самым настоящим луговым разноцветьем. Он был не однотонно зелёным, а жёлто-фиолетовым, кипрейно-розоватым, нежным бело-голубым, пах клевером и ещё какими-то неизвестными мне цветами. Так что, я составил рюкзак и сумку на крыльцо и, в чём был, отправился в сарай. Неумело, но старательно прокосил дорожку от калитки до дома и вдоль дома до сарая и бани, а остальное оставил.
Сел на крыльце и мне стало хорошо. Зелень скрадывала окрестные холмы, сливалось в разноцветное, полное оттенков зелёного море. Деревенька скрывалась в море, лишь кое-где показывались причудливые резные коньки крыш и красно-кирпичные трубы.
Прошло несколько минут, и я погрузился в полную звуков летнего дня тишину. Шелест листьев, шёпот травы, гудение пчелы, шорох золотисто-белого платья Полудницы далеко в поле… Звуки затягивали, баюкали, растворяли в себе.
Я просидел почти до вечера, встал со странной одновременно тяжелой от жары, но очень ясной головой и отправился разбирать вещи.
Первым делом открыл все окна и вынес проветрить постель.
За нехитрыми делами не заметил, как мягко осели во двор сумерки. Не столько увидел, сколько почувствовал по изменившемуся запаху разноцветья. Включать электрический свет не хотелось, и я затеплил керосиновую лампу. Пользовался я ей нечасто, её свет создавал в душе какой-то особый настрой, который хотелось сохранить подольше, а когда не получалось — приходило лёгкое сожаление. Словно последнюю любимую конфету доел. Сложилось в голове это сравнение, и понял, керосинка отправляла меня в детство, но не моё собственное, то, которое случилось со мной, пришлось на 70-е годы прошлого века и было по-своему очень славным. Нет, лампа переносила меня в то детство, которое я хотел бы для себя сейчас, когда мне за 50, у самого уже взрослые дети и тут, вдруг… тихий деревенский дом, тихое пламя лампы на столе вывязывает по углам причудливые тени, и, вот, ты уже существуешь в мире, где на самом деле есть домовые и русалки. Ты впускаешь в сердце сладкую жуть, садишься на старый скрипучий стул и просто смотришь на огонь.
— С приездом, полуночник! — как Колясыч оказался в дверях, я даже не слышал.
Его появление было совершенно естественным, он был частью мира с русалками, домовыми и керосиновой лампой. Он пришёл на мой порог такими дорогами, которыми ходят только сны, звёздные кошки, да детские коляски с крепко уснувшими младенцами.
И был, разумеется, крепчайший травяной чай, который Колясыч, — да, смотрю, свет в окошке теплится, как без чая то к тебе, — принёс с собой и послал меня за свежей колодезной водой.
Над колодцем плыли звёзды, и качала уставшей за жаркий день листвой берёза. И, конечно, звёзды попали в колодец, поэтому я переливал воду в ведро, осторожно, чтобы не взбаламутить воду.
Чай пили заполночь, пооткрывали окна и двери, лампу поставили в центре стола, Колясыч с треском ломал в кулаке сушки,
— А чего ты хотел? — разводил он руками.
— Да покоя я хочу, жить я хочу! — в сердцах расплескал я чай, чашка сердито дребезжала, я в сердцах чуть не разбил её о блюдце, с такой силой припечатал.
— Так не будет его, покоя! — смеялся дед и тени в углах кивали, соглашались, — ты ж не знаешь, какого покоя ты хочешь! Ты ж просто хочешь, чтобы ничего не менялось! А от этого знаешь, что бывает?
— Ну, что? Что бывает? — отчего-то горячился и раздражался я.
— Страх от этого бывает, — Колясыч смотрел на меня с сочувствием. Свою чашку поставил на стол тихо и подался ко мне. В глаза смотрел, и видно было, что он очень хочет объяснить что-то важное. — Ты зачем себе дал постареть? Ты старым стал.
Я аж поперхнулся, но Колясыч был неумолим.
— Ты за мир цепляться начал. А это старики делают. Те, которые не умеют свою Явь создавать. Они боятся, что мир их обходит, стряхнет их, и тогда, всё, смерть. И ты за каким-то чёртом такое же вытворять принялся. Тебе стало страшно важно, что мир думает о том, что ты делаешь. Ведь, если не думает, или думает не то, значит, ты не в такт с миром живёшь, и он тебя стряхнёт, как чужого.
Я молчал и слушал. Колясыч ещё никогда не говорил так — обычно он излагал свои мысли в манере простоватого деревенского мудреца, а сейчас речь, жесты, выражение лица, всё было другим. Зачем-то ему очень надо было, чтобы до меня дошло то, что он говорит.
— Знаешь, что ты сделал? Ты в колею врос.
— Поясни, не понял, — замотал я головой. Голова слегка кружилась, стены дедова дома плыли вокруг меня, я устал с дороги, и всё вместе делало разговор этот очень важным и выпадающим из привычной коловерти. Поэтому он делался для меня важным, и я ни за что не хотел его закончить, хотя в глазах уже начиналась резь недосыпа.
— Подумай, почему у поездов нет управления? В смысле, руля там, баранки; ну чтоб повернуть можно было? — Колясыч изобразил руками, как крутит баранку.
Я пожал плечами. Если честно, я уже не очень хорошо соображал, да и Колясыч зевал душераздирающе, но ночь почему-то была всё такой же тёмной и жаркой, а пламя керосинки всё так же гипнотизировало.
— Да не нужно оно паровозу, — засмеялся дед, — за него дорога сама рулит. Бортиками этими на колёсах, которые за рельсы цепляются. И люди себе такие же бортики отращивают. И ты зачем-то отрастил. И чем большим стариком ты себя делаешь, тем прочнее эти бортики, тем сильнее сцепление. Понял?
Я откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Дед был прав, что тут сказать. Язык заплетался от усталости, но я постарался объяснить ему и про семью, и про работу, и про чёртову самоизоляцию, и про всё-всё-всё, что навалилось, закрутило и поволокло меня снова, пока я не удрал сюда — в старый дом.
— Ты про серых лизунов то давно вспоминал? — вдруг огорошил меня Колясыч. — А знаки то давно видел? Хоть, какие? Ты хотя бы понимаешь, что у вас там город сейчас людей наизнанку выворачивает, а вы и не чуете?
Я открыл рот, хотел заспорить. И промолчал.
А Колясыч вдруг поднялся и отправился заваривать новый чайник. Колдовал над травами и говорил. Негромко и, вроде бы, совсем о другом. Но о другом ли:
— Вы в городах отгородились от красоты и ужаса Мироздания. Точнее, то, что вы называете городами, старается вас отгородить. Поэтому ты подменяешь важные дела неважными спорами и действиями. Ты запутался в именах Бога. Или, Богов, сам решай. Ты забыл, увиденную тобой Звёздную Речку и Богов, что живут вдоль её берегов. Вспомни, они отзываются на разные имена, ведь их сути больше и выше какого-то одного, выбранного людьми, имени. Но есть то, что больше и выше имён. То, что ты пытаешься передать образами. Ты, вот, мне про обязательства, про семью, про систему говоришь… Особенно, про Систему, я гляжу, ты о ней много говоришь и боишься. Так, ты зачем-то отвечаешь ей так, как она ждёт. Делаешь какие-то ритуальные вещи, которые эту систему поддерживают. Зачем? Ты про семью говоришь, но про род не вспоминаешь, про Предков и Потомков не рассказываешь. Тебе их вспомнить надо.
Я почему-то криво усмехнулся, Колясыч это заметил и сказал жёстко:
— А если не можешь вспомнить, придумай. Создай. Ты от души, а не ума иди. Душа на что-то отозвалась? Сердце защемило? Туда и иди. В ту сторону Явь себе строй. А ты всё по книгам, по чужим книгам её выстроить хочешь. Только всё время забываешь, это описания той реальности, которую выстроили и озвучили их авторы. Такие дела, — и Колясыч развёл руками. — Ладно, хватит, давай ещё по чашке и спать.
По чашке мы выпили уже сидя на крыльце дома. Небо светлело, мир вокруг нас проступал, ткался заново, сплетался узором нового дня, и я вдруг почувствовал, что часть нитей создавал прихлёбывающий рядом со мной старик в застиранной рубашке с закатанными рукавами.
Порог вхождения
Примечания автора:
Этот текст я принципиально выкладываю бесплатно, но буду признателен за оценки и награды текста.
Прошу понять правильно — это не роман с чётко определённым сюжетом. Информация мира приходит не по заказу, обрабатывать её я тоже не всегда могу быстро, к тому же, не всегда сразу понятно, как перевести её в понятные людям слова и образы. Не всегда сразу понятно — стоит ли, вообще, публиковать узнанное и пережитое.